Стоит, вероятно, сказать, что ни к каким принципиальным прозрениям это не привело. Я, например, без особых усилий установил, что действительно в середине семидесятых годов потерпел аварию самолет, вылетевший из Пулково (Ленинград) рейсом на Кисловодск. Погибли все пассажиры, весь экипаж. Ну и что мне это дало? Решительно ничего. Я очень внимательно изучил рапорт Дрейцера, где впервые в достоверном контексте упоминается Осовец, и не сумел извлечь из него ни грамма сверх тех скудных сведений, что были уже известны. Точно так же я тщательно изучил загадочное «письмо Зиновьева» – то, где Ленин, впав в коматозное состояние, начал якобы прорицать, – и точно так же не смог ничего прибавить к соображениям, ранее высказанным Старковским. Единственное, о чем я не без вежливого злорадства ему сообщил, что версия с «пеплом Гитлера», высыпанным в Москве, скорее всего, действительности не соответствует. Согласно вполне убедительным документам, кстати из открытых источников, так что проверить легко, останки Гитлера были закопаны около Магдебурга в Восточной Германии, на территории одного из подразделений НКВД; в 1970 г. по предложению Ю. В. Андропова, утвержденному политбюро, они были эксгумированы, сожжены, сброшены в Эльбу, правда, фрагменты черепа и челюстей хранятся в архиве ФСБ до сих пор… Извините, уважаемый Георгий Вадимович, за эти мелочные придирки… Что же касается концептуального позитива, если, конечно, это таким термином можно определить, то я предложил Старковскому обратить внимание, во-первых, на внезапный кульбит, который совершил Троцкий в июле семнадцатого, вступив в партию большевиков, а во-вторых, на другой весьма странный факт, который уже внес в свой архив. Во время дискуссий о Брестском мире, когда Ленин, требовавший его подписания, оказался в удручающем меньшинстве и уже собирался, как известно, выйти из правительства и ЦК, товарищ Троцкий, до этого яростно отстаивавший войну, вдруг свою позицию коренным образом изменил. При решающем голосовании он воздержался, прошла резолюция Ленина, «похабный мир» с немцами был заключен, поезд советской истории двинулся по известному нам пути… Видимо, между ними было достигнуто какое-то тайное соглашение. Сразу же после этого Троцкий занял пост комиссара по военным и морским делам. Однако возможно, что этим сделка не ограничилась – Троцкий получил в обмен на свой голос что-то еще, о чем можно только догадываться в свете нынешних координат… И еще один, тоже очень любопытный сюжет. Генерал Слащев, который защищал у Врангеля Крым, «талантливый психопат», как его охарактеризовал некий эмигрантский историк, прославился в тот период массовыми казнями мирного населения (Булгаков отразил это в своей пьесе «Бег»), причем виселицы по его личным приказам располагались в виде необычных геометрических знаков, начертаниями похожих на символы каббалы. Так вот, после взятия Крыма и кратковременной эмиграции Слащев вернулся в Россию, но не был расстрелян, как того следовало ожидать (вспомните и сравните с судьбой казненного Колчака), а был почему-то помилован, по особому распоряжению Фрунзе переведен на службу в Москву, некоторое время преподавал на курсах высшего комсостава, далее при подозрительных обстоятельствах был убит у себя на квартире. Зато Фрунзе в 1925 году стал вместо Троцкого председателем РВС, армию распустил, начал создавать ее заново, видимо «под себя», однако в том же 1925 году внезапно умер при операции по поводу язвы желудка. На операции настоял Сталин, смотрите на данную тему «Повесть непогашенной луны» Б. Пильняка. Сменил Фрунзе на посту председателя РВС Климент Ворошилов. Врачи, проводившие операцию, кажется, были расстреляны, а в 1938 году был расстрелян и сам Пильняк… Здесь, видимо, тоже есть что копать…
Не стану утверждать, что мне самому эти фантастические построения нравились. Встретив такое в литературе, я, наверное, фыркнул бы и, не разбираясь, отбросил бы это как явную чушь. Но тут был случай совершенно иного рода: масса накопленного материала приближалась, по-видимому, к некой критической величине, начиналась реакция спонтанного смыслового синтеза, и протекала она в значительной мере уже как бы независимо от меня.
Однако если говорить уж совсем откровенно, то наиболее убедительным воплощением нечто, вторгшегося в мою жизнь, был черный кот, внезапно явившийся посреди офисного двора. По улице он тогда за мной не бежал, из маршрутки, пока я ехал домой, его тоже не было видно, но где-то уже через пятнадцать минут раздалось за дверями требовательное, настойчивое мяуканье и, осторожно высунувшись на площадку, я узрел знакомое по визиту к учителю, фосфорическое, ярко-зеленое сияние глаз. Не пустить его в квартиру было нельзя. На этот душераздирающий мяв уже начали выглядывать встревоженные соседи. А проникнув ко мне, точнее даже – величественно прошествовав внутрь, кот повел себя так, словно жил здесь всегда. Сразу вычислил самое уютное место у батареи, не торопясь обнюхал его, внимательно осмотрел и затем улегся, как сфинкс, настороженно приподняв голову. Впечатление он производил жутковатое: размерами со среднего пса, с громадной башкой, с широкими когтистыми лапами, как у льва, усы у него торчали сантиметров на десять, а когда он зевал, то показывал такие ослепительные клыки, что я первое время вздрагивал и отшатывался. Нарек я его – Вольдемар. Просто не поворачивался язык окликать это чудище Васькой или Пушком. Да он бы, наверное, и не отозвался. Чувствовалось, что он ревностно, до последней черты соблюдает свои права. Ужились мы тем не менее мирно. Вопреки опасением, Вольдемар, как это было с учителем, тенью за мной не ходил, сопровождать в институт, например, или в офис к Ирэне даже не думал, целой хвостатой компании, к счастью, за собой не привел, ничего от меня не ждал и ничего особенного не требовал. Он просто присутствовал в моей жизни, и все. Обладал, правда, необыкновенным чувством собственного достоинства. Если я, скажем, опаздывал его покормить, то он не мяукал, не скреб меня лапой, как это сделал бы любой другой представитель кошачьего племени, а лишь поворачивал голову и, не мигая, минуту-другую пристально смотрел на меня, от чего сразу же возникало острое чувство вины. В голову не могло прийти – сдвинуть его ногой. Если он загораживал мне дорогу, разлегшись где-нибудь в коридоре, следовало интеллигентно произнести: «Вольдемар, разрешите пройти…» – и громадное тело, прокатывая мышцы под шерстью, неторопливо смещалось к стене. Обращался я к нему только на «вы» – панибратские формы общения Вольдемар попросту игнорировал. Как это ни смешно, но данный факт и являлся для меня решающим доказательством. Все остальное, пусть даже самое убедительное, находилось в разряде словесных фиоритур. А Вольдемар во всей своей звериной красе наглядно и неизменно наличествовал перед глазами.