Двадцатый век – это век посредственностей. Ортега-и-Гассет определил данный феномен как «восстание масс». Движущей силой истории стала толпа, и она начала создавать кумиров по образу и подобию своему. Троцкий не зря назвал Сталина «самой выдающейся посредственностью нашей партии». Сталин являлся таким, каким хотело видеть его тварное подсознание масс. Правда, тот же Троцкий, когда кто-то раздраженно добавил, что Сталин – это ничтожество, сразу же, почуяв ошибку, сказал, что это не так. «Посредственность – да, ничтожество – нет». Поскольку посредственность тоже может достигнуть умопомрачительной величины.
И все равно существует «загадка Сталина». Мы оцениваем фантасмагорический взлет его исключительно в ретроспективном ключе: раз это произошло, значит иначе произойти не могло. Однако, если более объективно исследовать данный сюжет, становится видно, каким количеством разнообразных случайностей он порожден: очень своевременная смерть Ленина, уже требовавшего, чтобы Сталина убрали с поста генерального секретаря; фатальные ошибки Троцкого, которые тот вдруг начал совершать одну за другой; безумное ослепление почти всех советских вождей, не видевших и не чуявших, как за спинами их вырастает огнедышащий монстр; опять-таки очень своевременное убийство Кирова, позволившее резко расширить и узаконить террор; ситуация в предвоенной Европе, когда казалось, что альтернативой социализму является только фашизм, и много, много иных. Как будто некая потусторонняя сила сцепила их в единую нить, чтоб провести сквозь политический лабиринт того, кто был ей необходим.
В конце жизни страх сожрал его самого. Абсолютная власть всегда порождает абсолютное одиночество. Находясь на вершине, верить нельзя никому, потому что в глазах даже самых близких соратников начинаешь читать смертельно опасный вопрос: почему он, а не я?
Он уже был готов объявить английским шпионом преданного ему Ворошилова, приказал подготовить материалы на маршала Жукова, которому безоговорочно верил в течение всей войны, иногда, во время доклада, вдруг устремлял загадочный взгляд на Берию, и того прошибало испариной, так что запотевало пенсне.
В Кунцево, у себя на даче, он подолгу выбирал место для сна, бродил по комнатам, задумывался, кряхтел, наконец показывал охраннику: здесь, а когда тот стелил и бесшумно выскальзывал, брал плед, подушку и перетаскивал их на другой диван. В Ликанском дворце, в Боржоми, последняя его поездка на юг, он целыми днями, сопровождаемый лишь начальником личной охраны, прогуливался по аллеям. Вокруг него была пустота. Молчание становилось его уделом. Он уничтожил всех, с кем можно было бы просто поговорить, а тех, кто остался, превратил в трясущихся полулюдей.
Иногда, во время долгих застолий (обедать в одиночестве он не любил), слушая все те же шутки, анекдоты, истории, проверенные временем и потому безопасные, он обводил гостей взглядом: кто? Кто подсыплет яд, кто выстрелит из-за угла, кто вонзит нож в спину? Он чувствовал, что его смерти ждут все. Страна томилась. В ней трудно было дышать. Никто не говорил этого вслух, однако напряжение ощущалось во всем. Эпоха заканчивалась: народ устал от своего бога.
Напоследок вспыхнуло безумное «дело врачей». Арестованы были те, кто десятки лет наблюдал за его драгоценным здоровьем. Сопровождалось это борьбой с «космополитизмом», и непонятно было, почему удар обрушился именно на евреев. Просвечивала в этом какая-то мистическая подоплека: что-то средневековое – страх перед изощренным «иудейским коварством».
Или, быть может, то был тайный план Берии: смена лекарств, к которым привык старческий организм, оказалась смертельной.
Впрочем, новым врачам он тоже не доверял. Лечился сам: пил воду с йодом, пользовал чуть ли не колесную мазь. Всплывали в памяти фельдшерские рецепты времен гражданской войны. Внезапно бросил курить, и дефицит никотина теперь постоянно мучил его.
Никто не знает, о чем он думал в последние свои дни.
Мать, которую он навещал крайне редко, как-то сказала ему: «Лучше бы ты стал священником».
Черчилль считал, что он принял страну с сохой, а оставил с атомной бомбой.
Нет, он оставил ее с той же нищей сохой.
Когда 1 марта 1953 года, встревожившись, что Хозяин не откликается на звонки, взломали на Кунцевской даче дверь и увидели старика, в беспамятстве лежащего на полу, Берия, якобы торжествуя, воскликнул:
– Тиран пал!
Правда, это только легенда…
Звонит мне, оказывается, Мафусаил (на всякий случай: директор художественной галереи, расположенной непосредственно подо мной) и энергично напоминает, что сегодня в его галерее состоится очередная сногсшибательная презентация, «это что-то особенного», собственно, она уже началась и что я еще неделю назад обещал на этой презентации быть.
– Ну, и почему тебя нет? Немедленно вниз! Честное слово, не пожалеешь, – обещает Мафусаил.
Я издаю мысленный стон. Меньше всего мне сейчас хочется куда-то идти. Ничего не имею против художественных галерей, но это та сфера жизни, которая меня нисколько не интересует. Однако противостоять Мафусаилу – выше человеческих сил. Никакие возражения не принимаются. Никакое мое нытье, что дел по горло, не в состоянии сдержать это напор. Уже секунд через тридцать я безоговорочно капитулирую и, лишь бросив трубку на базу, произношу такие слова, что Вольдемар, дремлющий у батареи, вздрагивает, поворачивает башку и смотрит в мою сторону с укоризной. Ему за меня стыдно – ведь интеллигентный вроде бы человек.