Обратная перспектива - Страница 129


К оглавлению

129

Так прокручивается осень этого года. Она мелькает как рекламная вставка и не оставляет в сознании практически ничего. Зима, впрочем, оказывается нисколько не лучше. Весь ее слякотный, невыразительный антураж заслоняется событиями, вспыхивающими после выборов в Думу, произошедшими в декабре.

О митинге на Болотной площади я уже говорил. И о своем скептическом отношении к лидерам нынешней политической оппозиции – тоже. Однако поражают реальные масштабы протеста: десятки, сотни тысяч человек в одной только Москве. Это, конечно, уже не случайные завихрения, сглаживающиеся сами собой, не стандартные социальные осцилляции, сопровождающие почти всякий политический цикл. Здесь дело в другом. И потому по дороге из Москвы в Санкт-Петербург я думаю, помимо всего, что данную ситуацию, безусловно, следовало бы расценивать как предреволюционную. Перефразируя знаменитый тезис Владимира Ильича, это можно сформулировать так: верхи еще что-то могут, но низы уже категорически не хотят. В протестных митингах, вероятно, как раз и проявляет себя «энергия отложенных изменений», о чем когда-то обмолвился Евгений Францевич Милль. Сколько, однако, он всего предсказал! Ведь никакая власть, не только российская, никакая власть вообще, ни при каких условиях, никогда не хочет реформ. Любая власть в интуитивной тревоге чувствует, что реформы для нее – это хуже чем смерть, это ситуация высокой неопределенности, это новые правила социальной игры, это новые люди, это риск взойти на реальный или метафорический эшафот, и потому оттягивает, оттягивает преобразования – сколько хватает сил. Всеми средствами сопротивляется попыткам что-либо изменить. В результате социальное недовольство постепенно накапливается, начинает разогреваться, бурлить, неудержимо, в пене пузырей, закипать и наконец расплескивается спонтанными протуберанцами по улицам и площадям. Так было во Франции при несчастном Людовике XVI. Так было в Российской империи при несчастливом Николае II. Если же говорить о современном положении дел, то социальным аналогом здесь будет действительно не 1917, а 1905 год. Не революция, а скорее стихийные бунты, не осмысленный и целенаправленный вектор политических перемен, а пылкий, порожденный романтикой бури, громокипящий молодежный майдан: без сформированных партий, без позитивных программ, без политических лидеров, имеющих опыт революционной борьбы – хотя Троцкий, замечу, еще тогда, в девятьсот пятом году, был членом Петросовета. И тем не менее второй, более удачной попытки пришлось ждать долгих двенадцать лет. Пауза была почти безнадежная. Правда, с момента тех революций прошел целый век. Сейчас время истории течет гораздо быстрее.

Впрочем, закономерности революций меня не слишком интересуют. Гораздо больше интересует меня человек, который скоро, уже через несколько месяцев, вторично, после четырехлетнего перерыва, взойдет на президентский престол. Его часто показывают по телевизору, его лицо все время мелькает на страницах газет, и, напряженно вглядываясь в экран или в крикливый цветной разворот, я пытаюсь понять, что ожидает нас в близком будущем. Будет ли заключен договор? Грядет ли тьма, откуда будет на нас взирать гипнотизирующий янтарный глаз? Какой будет жертва, которую понадобится принести? Будет ли это лишь часть страны или тот, чьего имени стараются не называть, потребует на заклание весь народ? Иосиф Виссарионович в такой ситуации, помнится, не колебался. Отважится ли его нынешний дубликат сделать подобный шаг? Или, быть может, все вообще не так? Быть может, договор, тот самый, что я имею в виду, был заключен еще в преддверии нулевых годов, а жертвой, необходимой для его потусторонней ратификации, явились убийственные мучения постперестроечных лет?

Я не могу ответить на этот вопрос. У человека, претендующего на трон, вполне обыденная, заурядная внешность – таких девятьсот на тысячу, они и составляют толпу. За что, вероятно, его и любит народ. Однако у него явно недобрый взгляд, который он тщетно стремится сделать непроницаемым, у него нехорошая нервность, время от времени прорывающаяся брызгами вульгарного языка, а иногда, если свет в репортаже ложится под определенным углом, лицо у него становится цвета сырого гипса – возникает неприятное чувство, что он взирает на нас уже с той стороны. Правда, так бывает нечасто. Видимо, операторы строго за этим следят.

За ним вообще очень строго следят. Я вижу его то в церкви, сжимающего свечу, то на поклонении неким святым мощам, то благоговейно целующего чудодейственную икону, то осеняющего себя подчеркнуто смиренным крестом. Вокруг него – церковные иерархи. Курится ладан, поют, как в раю, ангельские голоса. Молитва из сердца взлетает непосредственно к небесам. Кроткий, умилительный антураж. Однако мне кажется почему-то, что если сфотографировать это все в технике Елены Матсан, то сквозь благостное выражение лиц проступят совершенно иные, непредставимо отвратительные личины. Я ведь не страдаю «православием головного мозга», которое, как эпидемия, бушует сейчас в стране, и потому не верю, что современная церковь способна чему-либо противостоять. Это чисто бюрократическая структура, ей, видимо, уже все равно, от чьего имени представительствовать на земле. Метафизическая защита распалась. Тихо и неотвратимо просачивается в наш мир темное воплощение бога.

В общем, я не способен прийти к какому-либо определенному выводу. Слишком много противоречий и слишком мало материала, которому можно было бы доверять. Правомерней будет сказать, что я прикоснулся лишь к краешку колоссальной тайны, чуть приподнял завесу, сотканную из нитей небытия, увидел лишь несколько случайных фрагментов подлинной механики мироздания, скрытой от наших глаз. Ведь не случайно истина рядом философов квалифицируется как «объект мерцающий». Она никогда не предстает перед нами во всей своей полноте. Какие-то ее измерения всегда остаются вне наших мыслей и чувств. Мы можем только догадываться о них. Так, вероятно, и здесь. Интуиция мне подсказывает, что договор, скорее всего, уже заключен, но привести достаточные свидетельства этого я, разумеется, не могу.

129