– Не пущу!.. Меняйте на следующий рейс!..
– Ты, дед, что?..
– Ничто! Предчувствие у меня!..
Грандиозный, по словам Дмитрия Алексеевича, был скандал – с криками, с выглядываниями соседей, с обвинениями в старческом слабоумии, целый спектакль… Дед все-таки настоял на своем, хотя дело в тот день закончилось вызовом скорой помощи. А через неделю узнали, что рейс, которым они собирались лететь, в Кисловодск не прибыл, разбился где-то на середине пути… Что это было – мистическое предвидение? Озарение? Дед обладал способностью чувствовать то, что произойдет? И еще такой мне запомнился случай. Когда генеральным секретарем ЦК КПСС был избран Михаил Горбачев, дед, увидев его по телевизору, громко сказал:
– Ага!..
– Что «ага»?
– Видишь это пятно, метку на лбу? Ну вот, всё, конец нашему Сесеэру…
И ведь, черт, оказался прав, хотя в восемьдесят пятом году это звучало, прямо скажем, неслабо.
По словам Дмитрия Алексеевича, с дедом он общался нечасто. Тот предпочитал и зимой, и летом обитать в Парголове, на даче. В город приезжал хорошо если раз в два месяца, чего-нибудь прикупить. О себе практически не рассказывал (заметим, тоже нетипично для стариков), хотя бабушка, Анастасия Ефремовна, как-то со вздохом призналась, что судьба у него была – можно роман написать. Впрочем, он, то есть Дмитрий Алексеевич, тогда и не очень интересовался. Что вы хотите: жизнерадостный семнадцатилетний оболтус, у которого множество своих важных проблем. Что ему Ленин, Троцкий, Дзержинский?.. А с самими воспоминаниями, с материалами этими было так. Когда ему, то есть опять-таки Дмитрию Алексеевичу, подарили на день рождения магнитофон (вот ведь радость была, запомнилось на всю жизнь), дед, прослушав обязательных Высоцкого и «Битлов», вдруг спросил:
– И меня на эту штуку записать можешь?
– И тебя, дед, могу.
– А сколько храниться будет?
– А сколько хочешь, тысячу лет!
– Ну, тогда, – попросил, – запиши…
Вот попал так попал (Дмитрий Алексеевич усмехнулся). Пришлось ездить в Парголово, несколько выходных там провести. Дед ведь четыре с половиной бобины наговорил. Я еще тогда спросил у него: а что с записью делать будем, кому отдать? А он помолчал так, будто прислушивался к чему-то, посмотрел в окно, потом на меня, сказал:
– Кому отдать – сам поймешь. Придет время – поймешь…
Через год умер… Я, честно признаюсь, про запись совершенно забыл, начисто вылетело, звонкий ветер тогда был в голове. Засунул на антресоли и все. Обнаружил только когда стали переезжать. А тут как раз прочел вашу книгу о царской семье, посмотрел в интернете – историк, доктор наук. Ну вот, думаю, это то, о чем дед говорил…
К тому времени с текстом и записями я уже ознакомился и уже понимал, что всплыли они, вероятно, не просто так. Я и в прежние годы несколько раз замечал, что когда серьезно и долго работаешь с перспективной тематикой, то она, как магнит, вдруг начинает притягивать нужный материал. Причем напряженность магнитного поля может достигать таких величин, что уже и сам словно бы намагничиваешься от него. И уже не столько ты исследуешь тему, сколько она использует тебя как исследовательский инструмент. Подчиняешься воле, которая лежит вне тебя. Как загипнотизированный, шагаешь туда, куда указывает невидимый перст.
Именно это, наверное, произошло и со мной. Мы расстались с Дмитрием Алексеевичем на углу Невского и Литейного. Он пошел к Владимирской площади, где возвышался собор, я – по проспекту вдоль Аничкого дворца, к другой ветке метро. День был довольно пасмурный и прохладный, неуютный был день – пространство между домами затягивала отсыревшая муть. Вечерний поток прохожих уже начинал редеть. Я шел и думал, что совершен, по-видимому, некий принципиальный прорыв. Я словно поднялся в жизни на следующий этаж, пересек ту черту, за которой открылся взору совсем иной бытийный ландшафт. Причем вернуться к прежнему состоянию, по-видимому, уже невозможно. Нельзя, вдруг прозрев, снова зажмуриться и, считая, что спрятался, пребывать в искусственной слепоте. Память все равно выведет осознанное на экран. Не спрячешься от этого, не сбежишь. Точка возврата пройдена. Мне, вероятно, уже некуда отступать…
Ровесник века. Скрипт магнитофонной записи, сделанной в начале 1980‑х гг.
…Паника тогда была страшная. Пепеляев, знаменитый колчаковский генерал, еще зимой, в декабре, значит, взял Пермь. Потом, в морозы, наступление, конечно, остановилось, но весной, как только лед стаял, переправился он через реку в районе Балезино, укрепился, резервы, наверное, подтянул и в июне, в самом начале, внезапным ударом захватил город Глазов. Мы как раз там полком и стояли… Ну – бардак, боже ты мой, ни патронов, ни винтовок у нас, ничего… Кричат: «Предали!.. Обошли!..» Что делать, никто не знает… Командиры наши куда-то попрятались… Комиссар-то, товарищ Цеглед, к тому времени уже был убит… Ну – бегу по улице хрен знает куда, в башке – шум, шинелишку свою потерял, и за мной – тук-тук-тук – прокатывается пулеметная очередь… Сворачиваю опять хрен знает куда, сады, огороды, на грядках – морковка, значит, укроп, а там – девка, в проулке, дура соломенная, стоит, глаза вот такие, схватилась руками за щеки. Я ей кричу: «Чего, дура, стоишь, прыгай через забор!..» Подскочила, дернула, как бешеная коза… Вот в тот же день и прибыл к нам на фронт лично товарищ Троцкий. Самого-то его мне увидеть не довелось, но по войскам, значит, сразу же об этом оповестили. И приказ революционный его был тут же объявлен: в тех частях, что самовольно с позиций отступят, командиру и комиссару – безусловный расстрел… Строг был наркомвоенмор… А через пару дней мы перешли в наступление. В ночь на пятое или на шестое приказали нам раздвинуться в обе стороны от моста, этак на полверсты, проход, значит, во фронте открыть, я как раз в крайней цепи лежал, и вот слышу, примерно в полночь, знакомое пение позади, тоже – как будто мяучат бешеные коты, и зарево такое расплывчатое, багровое, мутное, как пожар, но не пожар, чувствуется, дыма-то нет… Эх, не умею я тебе объяснить… И вот в проход, который мы, значит, освободили, идут, я смотрю – опять-таки боже ты мой: у одного кости из сгнившей одежды торчат, у другого так прямо отваливается комками земля, третий вообще без башки, а все равно, как слепой – выставил костяные пальцы вперед… Ну – ужас невозможный и страх… Шумейка, сосед мой в цепи, смотрю, крестится, белый весь, винтовку бросил, галошами обмотанными своими по глине скребет… Ну, думаю, вот оно как… Не зря, значит, товарищ Троцкий приезжал в Осовец… В общем, чуть ли не два полка из земли поднялись… Покойников-то у нас в любом месте – тысячи тысяч лежат… Страшное дело… Им только нужное слово сказать… А когда до белых цепей вплотную дошли, уже там крик начался. Такой заполошный, смертный, не дай бог его когда-нибудь услыхать… Отбросили тогда Пепеляева обратно за Пермь…